Интерпретация в психоанализе: пережиток или инструмент? Может ли интерпретация быть вредной?
Бретт Кар "Бомбы в психотерапевтическом кабинете" (8 глава)
И сказал Господь: вот, один народ, и один у всех язык
- и вот что начали они делать;
и не отстанут они от того, что задумали делать.
Бытие, глава 11, стих 6 [Новый Международный Перевод]
Клинический случай. Случай Монтгомери
Незадолго до своего шестнадцатилетия «Монтгомери», подросток из одного из самых неблагополучных районов Южного Лондона, напал на нескольких маленьких детей, за которыми он присматривал. Ужасающе, но он связал их и поочередно надругался над каждым.
Человек не становится жестоким малолетним сексуальным преступником в одночасье, и неудивительно, что в детстве Монтгомери пережил серьезные страдания. Вскоре после его рождения отец-алкоголик бросил семью навсегда. А всего через несколько месяцев, когда мать Монтгомери катала своего новорождённого сына в коляске, пьяный водитель выехал на тротуар, сбил её и убил на месте. Маленький Монтгомери получил черепно-мозговую травму. Полностью осиротев в младенчестве, он вырос в череде приёмных семей.
На судебном заседании судья признал Монтгомери лицом с высоким риском стать серийным педофилом и приговорил его к нескольким годам пребывания в исправительном учреждении. Более того, судья настоял на том, чтобы Монтгомери прошёл курс психотерапии по предписанию суда. В то время я работал психотерапевтом в области криминальной психиатрии, в инновационном проекте, который предоставлял психодинамически ориентированное лечение юным сексуальным преступникам, в надежде, что раннее вмешательство поможет предотвратить дальнейшие преступления после их освобождения.
Монтгомери пришёл ко мне на приём в сопровождении не одного, а двух офицеров службы пробации, которые остались ждать в приёмной. Я встретил Монтгомери у двери и представился: - Здравствуйте, меня зовут Бретт Кар. Присаживайся, пожалуйста. Монтгомери с явным подозрением посмотрел на меня и неохотно уселся на стул в моём кабинете. Затем он опустил голову, прижал подбородок к груди и не установил со мной ни малейшего зрительного контакта.
Мне показалось неискренним спрашивать Монтгомери, зачем он пришёл. Он прекрасно знал, зачем он здесь, как и я, ведь у меня были копии судебных и психиатрических отчётов. Поэтому я просто помолчал несколько секунд, чтобы посмотреть, не захочет ли он начать разговор. Но он продолжал сидеть молча и угрюмо, не проронив ни слова. Тогда я почувствовал, что должен начать говорить первым. Хотя я уже не помню точных слов, ведь эта встреча состоялась почти тридцать лет назад, мне кажется, что я сказал что-то довольно нейтральное. Возможно, я попросил его рассказать о себе или спросил, как он относится к визиту ко мне. Но моя попытка наладить хотя бы минимальный словесный контакт провалилась: Монтгомери так и не посмотрел на меня и не ответил ни словом.
Я начал немного волноваться. Конечно, у меня был опыт работы и с криминальными пациентами, и с подростками, и я прекрасно знал, что таким людям часто нужно мягкое, деликатное подталкивание к разговору, в отличие от образованных невротиков, которые рвутся рассказать каждую деталь своей сложной жизни. Спустя ещё немного времени я сделал новое замечание: - Думаю, для тебя это довольно странно, прийти на приём к психотерапевту. Я также спросил, как он себя чувствует, придя в клинику в сопровождении двух офицеров. Но и на этот раз мой интерес не вызвал никакой реакции.
В течение следующих двадцати минут я испробовал все известные приёмы. Я молчал. Задавал вопросы. Пытался озвучить его возможные чувства. Комментировал его молчание. Анализировал свою контрпереносную реакцию в надежде понять, что же мне сказать или сделать дальше. Даже подумывал заговорить с ним на подростковом сленге:
- Эй, чувак, что за траблы?
Я прекрасно знал, что криминальные пациенты, совершающие преступления, часто обладают очень слабыми вербальными навыками и не в состоянии выразить свои садистские фантазии и чувства словами.
В то время как большинство нормальных или невротичных людей способны артикулировать свои ненавистные желания, пациент судебной экспертизы не может этого сделать и, следовательно, обращается к разыгрыванию. Во многих отношениях молчание Монтгомери не удивило меня. Этот подросток говорил не ртом, а, скорее, своими гениталиями.
Неожиданно, томясь в нарастающем и всё более неловком молчании, я осознал, что, несмотря на то, что Монтгомери ничего не рассказывал мне о себе, я уже прочитал огромную папку с отчётами об этом подростке-насильнике. Следовательно, я и так знал о нём очень многое, несмотря на его молчание. До меня наконец дошло: он, должно быть, уже неоднократно пересказывал свою биографию целой армии полицейских, социальных работников, офицеров надзора и юристов. С какой стати ему делать это снова, теперь уже передо мной? Возможно, он считал, что в этом нет никакой необходимости, зная, что я, скорее всего, уже внимательно изучил подробности его жизни заранее.
И тут, наконец, меня осенило, в сознании начала формироваться гипотеза.
Я слишком хорошо помнил, что отец Монтгомери бросил его вскоре после рождения, а спустя всего несколько месяцев его мать погибла в страшной аварии с участием пьяного водителя, скрывшегося с места преступления.
Собравшись с духом, я сделал «интерпретацию». Я сказал:
- Знаешь, меня совсем не удивляет, что, несмотря на все мои попытки заговорить с тобой и узнать хоть что-то, ты хранишь полное молчание. Я знаю, что в самом начале твоей жизни произошло нечто ужасное. Твоя мать внезапно погибла, а ты получил травму головы. И всё это из-за какого-то ужасного пьяного мужчины, который сбил твою мать машиной. А теперь инспектора привели тебя сюда, ко мне, к человеку по имени Бретт Кар. Как болезненно иронично, что из всех возможных фамилий в мире ты оказался перед человеком с фамилией «Кар», которая по-английски пишется как K-a-h-r. Она звучит абсолютно так же, как то самое car (машина), которое причинило тебе боль и убило твою мать. Ты, должно быть, боишься, что я и есть та злая, пьяная машина, которая собьёт и убьёт тебя.
Я глубоко, но беззвучно вдохнул, ожидая, что и эти слова пройдут мимо него. Но к моему великому облегчению Монтгомери поднял голову, посмотрел на меня с выражением страдания, и через несколько секунд начал почти неконтролируемо рыдать. Он плакал не меньше пяти минут.
Этот комментарий, эта интерпретация того, что я считал глубоко укоренившимся, возможно, бессознательным страхом, очевидно, оказала огромное воздействие. Наконец-то Монтгомери смог заговорить. И действительно, он начал говорить почти без остановки. После этого он продолжил проходить психотерапию, под присмотром, у меня. И в течение которой выражал сильнейшее чувство вины за сексуальное насилие над маленькими детьми.
Молчание не сработало. Светская беседа и обычный разговор не дали никакого эффекта. Рефлексивное «роджерианское» обсуждение его эмоционального состояния оказалось совершенно неэффективным. Но старая, добротная фрейдистская интерпретация переноса, в которой я, как клиницист, предложил осторожную гипотезу о глубоком бессознательном страхе, страхе повторения ранней травмы в настоящем моменте, открыла путь к новым возможностям.
Интерпретация и её подозрения
Этот клинический рассказ о первых двадцати минутах моего контакта с Монтгомери, хотя, на мой взгляд, и трогательный, вряд ли покажется опытному психоаналитику чем-то необычным или, тем более, оригинальным. Психоаналитики применяют интерпретации переноса и другие виды интерпретаций уже более ста лет и по-прежнему считают их одними из самых мощных трансформирующих инструментов в процессе психологического лечения.
Однако не все специалисты в области психического здоровья влюблены в интерпретацию, некоторые даже откровенно презирают этот метод. Многие представители гуманистической, интегративной, экзистенциальной и прочих непсихоаналитических школ психотерапии и консультирования высмеивают интерпретацию как устаревший, элитарный, даже высокомерный способ общения, при котором терапевт якобы знает о внутреннем мире пациента больше, чем сам пациент. За годы практики я неоднократно сталкивался с коллегами, работающими в системном или когнитивно-поведенческом ключе, которые считали фрейдистскую интерпретацию чем-то весьма странным.
Безусловно, некоторые пациенты, проходившие психоанализ, время от времени жаловались на резкие интерпретации, которые их аналитики высказывали грубо или высокомерно, с «чувством превосходства» (Menaker, 1989, с. 191). Так, например, Уильям Менакер, молодой американец, проходивший психоанализ у доктора Хелен Дойч в Вене в начале 1930-х годов, вспоминал, как однажды Дойч высказала некую интерпретацию, над которой он долго размышлял. Обдумав её, пациент ответил: «Возможно». Хелен Дойч в ответ, как воспринял это сам пациент, с наигранной самоуверенностью произнесла: «Не возможно, а да» (цит. по: Menaker, 1989, с. 148). Этот ответ породил у него атмосферу недоверия к доктору Дойч.
Что ещё более тревожно, профессор Эли Зарецкий, убеждённый сторонник психоанализа и автор фундаментальной истории психоаналитического движения (Zaretsky, 2004), всё же вспоминал о своём собственном, крайне разочаровывающем опыте в роли анализанда. Зарецкий (Zaretsky, 2016, с. 458) писал:
«Мой доктор предлагал «интерпретации», которые сводили на нет то, что я говорил или пытался сказать, интерпретации, которые внушали мне, будто я лгу самому себе, будто не знаю, что чувствую и во что верю. Понятно, что это вызывало у меня гнев, настолько, что мои свободные ассоциации стали прерываться мыслями, похожими на синдром Туретта: вроде «чушь», «мудак» или «это полный бред»».
Он подчёркивал: «мой аналитик заставлял меня чувствовать стыд, как и непрерывное подтачивание моего шаткого восприятия, достигнутое посредством ежедневных язвительных интерпретаций»
(Zaretsky, 2016, с. 459).
Многие психоаналитики также сталкивались с трудностями в работе с интерпретацией, особенно, с её злоупотреблением. Как мы уже упоминали в предыдущей главе, выдающийся аналитик доктор Джон Сазерленд (Sutherland, 1955), тогдашний медицинский директор Тавистокской клиники в Лондоне, писал своей коллеге, новаторе в области супружеской терапии, Лили Пинкус, о том, как многие его коллеги из Британского психоаналитического общества превратились в нечто вроде «высококлассных машин для интерпретации». Он утверждал, что из-за чрезмерного упора на интерпретацию профессия понесла серьёзный ущерб, и даже признался: «Я лично ощущаю, что из психоанализа ушла любовь» (Sutherland, 1955). Более того, склонность британских аналитиков раздавать интерпретации буквально с первых минут сеанса вызывала «изумление» (Fenichel, 1942, с. 232) у более умеренных специалистов из других стран.
В 1950-х годах многие коллеги Сазерленда разделяли его недовольство тем, как некоторые психоаналитики, особенно прошедшие обучение у Мелани Кляйн, начали фетишизировать интерпретацию, превращая её в орудие насилия над пациентом. Доктор Дональд Винникотт особенно яростно, и без всяких оговорок, выступал против того, как отдельные аналитики позорят профессию чрезмерным возвеличиванием интерпретации. Так, 21 мая 1959 года он написал жёсткое письмо доктору Дональду Мелтцеру, одному из последних анализандов Кляйн, в котором резко критиковал его за выступление в Британском психоаналитическом обществе, где тот демонстрировал чрезмерно длинные интерпретации. Винникотт упрекал Мелтцера:
«Такие длинные интерпретации, как те, что вы озвучили, допустимы лишь в особых обстоятельствах и при наличии у пациента высокого IQ. Печально, что ваш доклад производит впечатление, будто последователи миссис Кляйн говорят больше, чем их пациенты»
(Winnicott, 1959, с. 124–125).
Он также подчёркивал: «Если аналитик делает слишком длинную интерпретацию, у слушателя складывается впечатление, что аналитик говорит сам с собой, а не с пациентом»
(Winnicott, 1959, с. 125).
Винникотт, конечно, знал о таких пространных, интеллектуализированных интерпретациях не только из доклада Мелтцера, но и благодаря многолетнему сотрудничеству с самой Мелани Кляйн, а также из рассказов своей жены, Клэр Винникотт, проходившей обучающий анализ у Кляйн. Как-то раз Клэр рассказала сон, и Кляйн, по её словам, выдала интерпретацию скрытого смысла сна длиной аж двадцать пять минут. В ярости Клэр Винникотт воскликнула: «Как вы смеете брать мой сон и подавать его мне в готовом виде?» (цит. по: Grosskurth, 1981, с. 452); после этого она на некоторое время прекратила посещение анализов.
Очевидно, что интерпретация, которую Мелани Кляйн предложила Клэр Винникотт, кажется довольно краткой по сравнению с той, которую она представила доктору Клиффорду Скотту, своему самому первому обучающемуся анализанду в Институте психоанализа, ещё в начале 1930-х годов. В 1982 году Скотт рассказал британскому психоаналитику Патрику Кейсмену (личное сообщение от 19 марта 2016 года), что однажды Мелани Кляйн предложила столь длинную интерпретацию, которую, к тому же, она записала на бумаге, что ей потребовалось два сеанса, чтобы полностью зачитать её вслух!
Обладая столь личны знанием жестокости длинных интерпретаций, неудивительно, что в 1960 году, в своей статье «Теория взаимоотношений между родителем и младенцем», Винникотт заявил, что аналитик, который становится чересчур умным и интерпретирует слишком быстро или основывает свои интерпретации не на материале текущего сеанса, а на обширных запасах прежнего знания, тем самым может нанести пациенту вред, даже если сама интерпретация технически верна: «Аналитик может показаться очень умным, и пациент может выразить восхищение, но в конечном итоге правильная интерпретация становится травмой, и пациент должен ее отвергнуть, потому что она не принадлежит ему» (Winnicott, 1960a, с. 592). А вскоре после этого, в 1962 году, в статье «Цели психоаналитического лечения», Винникотт (1962, с. 167) посоветовал своим коллегам из Британского психоаналитического общества: «Мои интерпретации экономны» и «Одной интерпретации за сеанс мне вполне достаточно». Он подчёркивал: «Я никогда не использую длинных предложений, разве что когда очень устаю» (Winnicott, 1962, с. 167).
Так как же, принимая во внимание все вышесказанное, следует воспринимать клиническую интерпретацию? Является ли она важнейшим элементом психотерапевтического процесса, который, если использовать его с умом, чуткостью и мастерством, способен привести к глубоким психическим преобразованиям? Или же это инструмент злоупотребления, вызывающий горечь и разрушение?
Акт интерпретации порождает множество других вопросов. Тем из нас, кто всё же использует интерпретации, следует ли делать их длинными или короткими? Должны ли мы интерпретировать в рамках переноса (то есть размышлять о характере взаимодействия пациента и аналитика), или нам стоит больше сосредоточиться на так называемом «генетическом» материале (то есть на аспектах раннего детства пациента) или, возможно, на обоих? Следует ли давать интерпретации в начале сеанса или только ближе к концу? А может, вообще избегать интерпретаций на ранних этапах лечения и приступать к ним лишь тогда, когда мы хорошо узнаем пациента? (Glover and Brierley, 1940). Искусство интерпретации с самого возникновения психотерапии и по сей день вызывает у практиков множество затруднений.
Большинство исследователей сосредоточились на таких вопросах, как: должна ли интерпретация быть ориентирована на пациента или на аналитика, должна ли она быть поверхностной или глубокой, частичной или всеобъемлющей. Но лишь немногие авторы обращали внимание на то, что я называю «тональные элементы» интерпретации, а именно: качество голоса аналитика, его музыкальность, выражение лица аналитика и многое другое (например, Kahr, 2005; ср. Rothstein, 1983). В конце концов, так же как два комика могут рассказать одну и ту же шутку, но вызвать у аудитории совершенно разные реакции в зависимости от чувства ритма и подачи, так и два разных аналитика могут интерпретировать один и тот же материал совершенно по-разному: одни вызовут у пациента положительный, если не трансформирующий, отклик, другие же - весьма разрушительный.
* * *
Стремясь различить, когда интерпретация может быть полезной, а когда вредной, я предлагаю обратиться не столько к современным теоретикам психоаналитической интерпретации, хотя их размышления, несомненно, ценны, сколько к ранней истории нашей профессии, чтобы исследовать наиболее удачные случаи интерпретаций, как опубликованные, так и не опубликованные, из которых мы по-прежнему можем черпать уроки. На самом деле, я не раз задавался вопросом: почему в профессии психоанализа до сих пор нет «Топ-10» лучших интерпретаций, которые могли бы служить образцами для вдохновения? Cмогли бы мы, возможно, выделить десять поистине выдающихся интерпретаций, из которых можно было бы извлечь ключевые целебные элементы, способные направить наше мышление о вмешательствах и, возможно, улучшить нашу клиническую технику?
Выбор десяти лучших интерпретаций в истории психоанализа может показаться весьма нелепым занятием. Ведь, по моим подсчётам, только в одной Великобритании насчитывается около 5 000 психотерапевтов, ориентированных на психоанализ, а также примерно 10 000 консультантов, работающих в психодинамическом русле. Если каждый из этих 15 000 специалистов работает, скажем, в среднем с восьмью пациентами в день и делает, возможно, две, три или даже четыре интерпретации за сеанс, то можно заключить, что в любой произвольный день британские специалисты в области психического здоровья формулируют в совокупности от 200 000 до 400 000 интерпретаций. Все эти интерпретации вполне могут быть гениальными и вполне заслуживают места в списке «десяти лучших».
Поэтому я заранее приношу извинения за свой, безусловно, субъективный и несколько эксцентричный выбор «победителей». Я выбрал десять интерпретаций лишь как примеры того, чего может достичь интерпретация, в надежде также продемонстрировать разнообразие способов, с помощью которых интерпретации содействуют психотерапевтическому процессу.
Давайте теперь рассмотрим «десятку лучших».
Первоисточник: Brett Kahr "BOMBS IN THE CONSULTING ROOM. Surviving Psychological Shrapnel"