Андре Грин. Мертвая мать
Андре Грин - психолог, психоаналитик, действительный член Парижского психоаналитического общества, был вице-президентом IPA, президентом Парижского психоаналитического общества, директором Парижского института психоанализа, занимал кафедру имени Фрейда в Лондонском университетет.
Комплекс мертвой матери
В квадратных скобках везде - текст, добавленный научным редактором П. В. Качаловым.
Комплекс мертвой матери — откровение переноса. Основные жалобы и симптомы, с которыми субъект вначале обращается к аналитику, не носят депрессивного характера. Симптоматика эта большей частью сводится к неудачам в аффективной, любовной и профессиональной жизни, осложняясь более или менее острыми конфликтами с ближайшим окружением. Нередко бывает, что, спонтанно рассказывая историю своей личной жизни, пациент невольно заставляет аналитика задуматься о депрессии, которая должна бы или могла бы иметь место там и в то время в детстве [больного], [о той депрессии], которой сам субъект не придает значения. Эта депрессия [лишь] иногда, спорадически достигавшая клинического уровня [в прошлом], станет очевидной только в переносе. Что до наличных симптомов классических неврозов, то они имеют второстепенное значение, или даже, если они и выражены, у аналитика возникает ощущение, что анализ их генеза не даст ключа к разгадке конфликта. На первый план, напротив, выступает нарциссическая проблематика, в рамках которой требования Идеала Я непомерны, в синергии либо в оппозиции к Сверх-Я. Налицо ощущение бессилия.
Бессилия выйти из конфликтной ситуации, бессилия любить, воспользоваться своими дарованиями, преумножать свои достижения или же, если таковые имели место, глубокая неудовлетворенность их результатами.
Когда же анализ начнется, то перенос открывает иногда довольно скоро, но чаще всего после долгих лет анализа единственную в своем роде депрессию. У аналитика возникает чувство несоответствия между депрессией переноса (термин, предлагаемый мною для этого случая, чтобы противопоставить его неврозу переноса) и внешним поведением, которое депрессия не затрагивает, поскольку ничто не указывает на то, чтобы она стала очевидна для окружения [больного], что, впрочем, не мешает его близким страдать от тех объектных отношений, которые навязывает им анализант.
Эта депрессия переноса не указывает ни на что другое как на повторение инфантильной депрессии, характерные черты которой я считаю полезным уточнить.
Здесь речь не идет о депрессии от реальной потери объекта, [то есть], я хочу сказать, что дело не в проблеме реального разделения с объектом, покинувшим субъекта. Такой факт может иметь место, но не он лежит в основе комплекса мертвой матери.
Основная черта этой депрессии в том, что она развивается в присутствии объекта, погруженного в свое горе. Мать, по той или иной причине, впала в депрессию. Разнообразие этиологических факторов здесь очень велико. Разумеется, среди главных причин такой материнской депрессии мы находим потерю любимого объекта: ребенка, родственника, близкого друга или любого другого объекта, сильно инвестированного матерью. Но речь также может идти о депрессии разочарования, наносящего нарциссическую рану: превратности судьбы в собственной семье или в семье родителей; любовная связь отца, бросающего мать; унижение и т. п.
В любом случае, на первом плане стоят грусть матери и уменьшение ее интереса к ребенку.
Важно подчеркнуть, что, как [уже] поняли все авторы, самый тяжелый случай — это смерть [другого] ребенка в раннем возрасте. Я же особо настоятельно хочу указать на такую причину [материнской депрессии], которая полностью ускользает от ребенка, поскольку [вначале ему] не хватает данных, по которым он мог бы о ней [этой причине] узнать, [и постольку] ее ретроспективное распознание [остается] навсегда невозможно, ибо она [эта причина] держится в тайне, [а именно], — выкидыш у матери, который в анализе приходится реконструировать по мельчайшим признакам. [Эта] гипотетическая, разумеется, конструкция [о выкидыше только и] придает связность [различным] проявлениям [аналитического] материала, относимого [самим] субъектом к последующей истории [своей жизни].
Тогда и происходит резкое, действительно мутационное, изменение материнского имаго. Наличие у субъекта подлинной живости, внезапно остановленной [в развитии], научившейся цепляться и застывшей в [этом] оцепенении, свидетельствует о том, что до некоторых пор с матерью [у него] завязывались отношения счастливые и [аффективно] богатые. Ребенок чувствовал себя любимым, несмотря на все непредвиденные случайности, которых не исключают даже самые идеальные отношения. С фотографий в семейном альбоме [на нас] смотрит веселый, бодрый, любознательный младенец, полный [нераскрытых] способностей, в то время как более поздние фото свидетельствуют о потере этого первичного счастья. Всё будет покончено, как с исчезнувшими цивилизациями, причину гибели которых тщетно ищут историки, выдвигая гипотезу о сейсмическом толчке, который разрушил дворец, храм, здания и жилища, от которых не осталось ничего, кроме руин. Здесь же катастрофа ограничивается [формированием] холодного ядра, которое [хоть и] будет обойдено в дальнейшем [развитии], но оставляет неизгладимый след в эротических инвестициях рассматриваемых субъектов.
Трансформация психической жизни ребенка в момент резкой дезинвестиции его матерью при [её] внезапном горе переживается им, как катастрофа. Ничто ведь не предвещало, чтобы любовь была утрачена так враз. Не нужно долго объяснять, какую нарциссическую травму представляет собой такая перемена. Следует, однако, подчеркнуть, что она [травма] состоит в преждевременном разочаровании и влечет за собой, кроме потери любви, потерю смысла, поскольку младенец не находит никакого объяснения, позволяющего понять произошедшее. Понятно, что если он [ребенок] переживает себя как центр материнской вселенной, то, конечно же, он истолкует это разочарование как последствие своих влечений к объекту. Особенно неблагоприятно, если комплекс мертвой матери развивается в момент открытия ребенком существование третьего, отца, и если новая инвестиция будет им истолкована как причина материнской дезинвестиции. Как бы то ни было, триангуляция в этих случаях складывается преждевременно и неудачно. Поскольку либо, как я только что сказал, уменьшение материнской любви приписывается инвестиции матерью отца, либо это уменьшение [ее любви] спровоцирует особенно интенсивную и преждевременную инвестицию отца как спасителя от конфликта, разыгрывающегося между ребенком и матерью. В реальности, однако, отец чаще всего не откликается на беспомощность ребенка. Вот так субъект и
[оказывается] зажат между: матерью — мертвой, а отцом — недоступным, будь то отец, более всего озабоченный состоянием матери, но не приходящий на помощь ребенку, или будь то отец, оставляющий обоих, и мать и дитя, самим выбираться из этой ситуации.
После того как ребенок делал напрасные попытки репарации матери, поглощенной своим горем и дающей ему почувствовать всю меру его бессилия, после того как он пережил и потерю материнской любви, и угрозу потери самой матери и боролся с тревогой разными активными средствами, такими как ажитация, бессонница или ночные страхи, Я применит серию защит другого рода.
Первой и самой важной [защитой] станет [душевное] движение, единое в двух лицах: дезинвестиция материнского объекта и несознательная идентификация с мертвой матерью. В основном аффективная, дезинвестиция эта [касается] также и [психических] представлений и является психическим убийством объекта, совершаемым без ненависти. Понятно, что материнская скорбь запрещает всякое возникновение и [малой] доли ненависти, способной нанести еще больший ущерб ее образу. Эта операция по дезинвестиции материнского образа не вытекает на, каких бы то ни было, разрушительных влечений, [но] в результате на ткани объектных отношений с матерью образуется дыра; [все] это не мешает поддержанию [у ребенка] периферических инвестиций [матери]; так же как и мать продолжает его любить и продолжает им заниматься, [даже] чувствуя себя бессильной полюбить [его] в [своем] горе, так изменившем ее базовую установку в отношении ребенка. [Но] все-таки, как говорится, «сердце к нему не лежит». Другая сторона дезинвестиции состоит в первичной идентификации с объектом. Зеркальная идентификация становится почти облигатной после того, как реакции комплементарности (искусственная веселость, ажитация и т. п.) потерпели неудачу. Реакционная симметрия — по типу [проявления] симпатии [к ее реакциям] — оказывается [здесь] единственно возможным средством восстановления близости с матерью. Но не в подлинной репарации [материнского объекта] состоит реальная цель [такого] миметизма, а в том, чтобы сохранить [уже] невозможное обладание объектом, иметь его, становясь не таким же, как он [объект], а им самим. Идентификация — условие и отказа от объекта, и его в то же время сохранения по каннибальскому типу — заведомо несознательна. Такая идентификация [вкупе с дезинвестицией] происходит без ведома Я-субъекта и против его воли; в этом [и состоит се] отличие от иных, в дальнейшем [столь же] несознательно происходящих, дезинвестиций, поскольку эти другие случаи предполагают избавление [субъекта] от объекта, [при этом] изъятие [объектных инвестиций] обращается в пользу [субъекта]. Отсюда — и ее [идентификации] отчуждающий характер. В дальнейших объектных отношениях субъект, став жертвой навязчивого повторения, будет, повторяя прежнюю защиту, активно дезинвестировать [любой] объект, рискующий [его, субъекта] разочаровать, но что останется для него полностью несознательным, так это [его] идентификация с мертвой матерью, с которой отныне он будет соединен в дезинвестиции следов травмы.
Вторым фактом является, как я [уже] подчеркивал, потеря смысла. «Конструкция» груди, которой удовольствие является и причиной, и целью, и гарантом, враз и без причины рухнула. Даже вообразив себе выворачивание ситуации субъектом, который в негативной мегаломании приписывает себе ответственность за перемену, остается непроходимая пропасть между проступком, в совершении которого субъект мог бы себя упрекнуть, и интенсивностью материнской реакции. Самое большее, до чего он сможет додуматься, что, скорее, чем с каким бы то ни было запретным желанием, проступок сей связан с его [субъекта] образом бытия; действительно, отныне ему запрещено быть. Ввиду уязвимости материнского образа, внешнее выражение деструктивной агрессивности невозможно; такое положение [вещей], которое [иначе] бы толкало ребенка к тому, чтобы дать себе умереть, вынуждает его найти ответственного за мрачное настроение матери, буде то [даже] козел отпущения. На эту роль назначается отец. В любом случае, я повторяю, складывается преждевременная триангуляция, в которой присутствуют ребенок, мать и неизвестный объект материнского горя. Неизвестный объект горя и отец тогда сгущаются, формируя у ребенка ранний Эдипов комплекс.
Вся эта ситуация, связанная с потерей смысла, влечет за собой открытие второго фронта защит.
Развитие вторичной ненависти, которая не является [продолжением] ни первичной, ни фундаментальной; [вторичной ненависти], проступающей в желаниях регрессивной инкорпорации, и при этом — с окрашенных маниакальным садизмом анальных позиций, где речь идет о том, чтобы властвовать над объектом, осквернять его, мстить ему и т. п.
Аутоэротическое возбуждение состоит в поиске чистого чувственного удовольствия, почти что удовольствия органа, без нежности, без жалости, не обязательно сопровождаясь садистскими фантазиями, но оставаясь [навсегда] отмеченным сдержанностью в [своей] любви к объекту. Эта [сдержанность] послужит основой будущих истерических идентификаций. Имеет место преждевременная диссоциация между телом и душой, между чувственностью и нежностью, и блокада любви. Объект ищут по его способности запустить изолированное наслаждение одной или нескольких эрогенных зон, без слияния во взаимном наслаждении двух более или менее целостных объектов.
Наконец, и самое главное, поиск потерянного смысла структурирует преждевременное развитие фантазматических и интеллектуальных способностей Я. Развитие бешеной игровой деятельности происходит не в свободе играть, а в принуждении воображать, так же как интеллектуальное развитие вписывается в принуждение думать. Результативность и ауторепарация идут рука об руку в достижении одной цели: превозмогая смятение от потери груди и сохраняя эту способность, создать грудь-переноску, лоскут когнитивной ткани, предназначенный замаскировать дезинвестиционную дыру, в то время как вторичная ненависть и эротическое возбуждение бурлят у бездны на краю. Такая сверхинвестированная интеллектуальная активность необходимо несет с собой значительную долю проекции. Вопреки обычно распространенному мнению, проекция — не всегда [подразумевает] ложное суждение. Проекция определяется не истинностью или ложностью того, что проецируется, а операцией, заключающейся в том, чтобы перенести на внешнюю сцену (пусть то сцена объекта) расследование и даже гадание о том, что должно быть отвергнуто и уничтожено внутри. Ребенок пережил жестокий опыт своей зависимости от перемен настроения матери. Отныне он посвятит свои усилия угадыванию или предвосхищению.
Скомпрометированное единство Я, отныне дырявого, реализуется либо в плане фантазии, открывая путь художественному творчеству, либо в плане познания, [служа] источником интеллектуального богатства. Ясно, что мы имеем дело с попытками совладания с травматической ситуацией. Но это совладание обречено на неудачу. Не то что бы оно потерпело неудачу там, куда оно перенесло театр [военных] действий. [Хотя] такие преждевременные идеализированные сублимации исходят из незрелых и, несомненно, [слишком] торопливых психических образований, я не вижу никакого резона, если не впадать в нормативную идеологию, оспаривать их подлинность [как сублимаций]. Их неудача — в другом.
Эти сублимации вскроют свою неспособность играть уравновешивающую роль в психической экономии, поскольку в одном пункте субъект остается особенно уязвим — в том, что касается его любовной жизни. В этой области [любая] рана разбудит [такую | психическую боль, что нам останется [только] наблюдать возрождение мертвой матери, которая, возвращаясь в ходе кризиса на авансцену, разрушит все сублимационные достижения субъекта, которые, впрочем, не утрачиваются [насовсем], но [лишь] временно блокируются. То любовь [вдруг] снова оживит развитие сублимированных достижений, то [сами] эти последние [сублимации] попытаются разблокировать любовь. На мгновение они [любовь и сублимация] могут объединять свои усилия, но вскоре деструктивность превысит возможности субъекта, который [субъект] не располагает необходимыми инвестициями, [ни] для поддержания длительных объектных отношений, [ни] для постепенного нарастания глубокой личной вовлеченности, требующей заботы о другом. Так [всякая] попытка [влюбиться] оборачивается [лишь] неизбежным разочарованием либо объекта, либо [собственного] Я, возвращая [субъекта] к знакомому чувству неудачи и бессилия. У пациента появляется чувство, что над ним тяготеет проклятье, проклятье мертвой матери, которая никак не умрет и держит его в плену. Боль, это нарциссическое чувство, проступает наружу. Она [боль] является страданием, постоянно причиняемым краями [нарциссической] раны, окрашивающим нес инвестиции, сдерживающим проявления [и] ненависти, [и] эротического возбуждения, и потери груди. В психической боли [так же] невозможно ненавидеть, как [и] любить, невозможно наслаждаться, даже мазохистски, невозможно думать, Существует только чувство неволи, которое отнимает Я у себя самого и отчуждает его [Я] в непредставимом образе [мертвой матери].
Маршрут субъекта напоминает погоню за неинтроецируемым объектом, без возможности от него отказаться или его потерять, тем более, без возможности принять его интроекцию в Я, инвестированное мертвой матерью. В общем, объекты [данного] субъекта всегда остаются на грани Я — и не совсем внутри, и не вполне снаружи. И не случайно, ибо место — в центре — занято мертвой матерью.
Долгое время анализ этих субъектов проводился путем исследования классических конфликтов: Эдипов комплекс, прегенитальные фиксации, анальная и оральная. Вытеснение, затрагивающее инфантильную сексуальность [или] агрессивность, истолковывалось безустанно. Прогресс, несомненно, замечался. Но для аналитика оный [прогресс] был не слишком убедителен, даже если анализант, со своей стороны, пытался утешить себя, подчеркивая те аспекты, которыми он мог бы быть доволен.
На самом деле, вся эта психоаналитическая работа остается поводом к эффектному краху, где все [вдруг] предстает как в первый день, вплоть до того, что [однажды] анализант констатирует, что больше не может продолжать себя обманывать, и чувствует себя вынужденным заявить о несостоятельности [именно] объекта, переноса — аналитика, несмотря на [все] извивы отношений с объектами латеральных переносов, которые [тоже] помогали ему избегать затрагивания центрального ядра конфликта.
В ходе этих курсов лечения я, наконец, понял, что оставался глухим к некоторой [особенности] речи моих анализантов, о [смысле] которой они предоставляли мне догадаться. За вечными жалобами на злобность матери, на ее непонимание или суровость ясно угадывалось защитное значение этих разговоров, [а именно], от сильной гомосексуальности. Женской гомосексуальности у обоих полов, поскольку у мальчика так выражается женская часть личности, часто — в поисках отцовской компенсации. Но я продолжал себя спрашивать, почему эта ситуация затягивалась. Моя глухота касалась того факта, что за жалобами па "действия матери, [за] ее поступками, вырисовывалась тень ее отсутствия. Действительно, жалоба на [неизвестную] X была направлена на мать, поглощенную либо самой собой, либо чем-то другим, недоступную, неотзывчивую, но всегда грустную. Мать немую, буде даже [при этом] говорливую. Когда она присутствовала, она оставалась безразличной, даже когда мучила ребенка своими упреками. [И] тогда ситуация представилась мне совсем по-другому.
Мертвая мать унесла [с собой] в дезинвестицию, объектом которой она была, сущность любви, которой она была инвестирована перед своим горем: свой взор, тон своего голоса, свой запах, память о своей ласке. Потеря физического контакта повлекла за собой вытеснение памятного следа от ее прикосновений. Она была похоронена заживо, но сама могила ее исчезла. Дыра, зиявшая на ее месте, заставляла опасаться одиночества, как если бы субъект рисковал рухнуть туда с потрохами. В этом отношении я теперь полагаю, что holdingо котором говорит Винникотт, не объясняет того ощущения головокружительного падения, которое испытывают некоторые наши пациенты; это [ощущение], кажется, гораздо более связано с тем переживанием психической недостаточности, которое для души подобно тому, чем для физического тела является обморок.
Вместе с инкапсуляцией объекта и стиранием его следа дезинвестицией, происходит первичная идентификация с мертвой матерью и трансформация позитивной идентификации в негативную, то есть идентификация не с объектом, а с дырой, оставляемой [после себя] дезинвестицией. И как только, время от времени, для заполнения этой пустоты избирается новый объект, она [пустота] [тут же] наполняется внезапно манифестирующей аффективной галлюцинацией мертвой матери.
Все наблюдаемые [данные] организуются вокруг этого ядра с троякой целью:
1) поддержание Я в живых: ненавистью к объекту, поиском возбуждающего
удовольствия, поиском смысла;
2) воскрешение мертвой матери: заинтересовать ее, развлечь, вернуть ей вкус
к жизни, заставить ее смеяться и улыбаться;
3) соперничество с объектом горя в преждевременной триангуляции.
Этот тип пациентов создает серьезные технические проблемы, о которых я не стану здесь распространяться. Я отсылаю по этому вопросу к своей работе о молчании аналитика.
Боюсь, что правило молчания в этих случаях только затягивает перенос белого горя матери. Добавлю, что кляйнианская техника систематической интерпретации деструктивности вряд ли принесет здесь много пользы. Зато позиция Винникотта, как она сформулирована в статье «Использование объекта», кажется мне [более] адекватной. Но боюсь, что Винникотт недостаточно оценил важность сексуальных фантазий, особенно первосцены, о которых пойдет речь ниже.