Внутренний мир травмы. Архетипические защиты личностного духа. (отрывок)
Дональд Калшед
(американский психолог, психотерапевт, юнгианский аналитик, является почетным членом Межрегионального общества юнговских аналитиков, Института Карла Юнга в Нью-Йорке и Института психоанализа и психотерапии Вестчестера)
Это история о потерявшемся маленьком мальчике — я буду называть его Густав,— который впоследствии стал моим пациентом. Он родился в небольшом немецком городке накануне Второй мировой войны. Его отец был нацистским солдатом и алкоголиком. Густав запомнил его жестоким тираном: вернувшись домой с войны, он вцепился в ухо своего сына и крутил его до тех пор, пока Густав не заплакал, умоляя отца прекратить это. Его мать была милой деревенской женщиной, работавшей в пекарне. Она пыталась, впрочем, без особого энтузиазма, защищать мальчика от нападок отца, хотя ей самой довольно часто доставалось от мужа.
Когда Густаву было 6 лет, начались бомбардировки немецких городов союзной авиацией. Он помнил первую бомбардировку, как он прятался в подвале, как потом вышел из него на усеянную битыми камнями и кирпичом улицу. Он помнил, что не чувствовал страха, когда рядом с ним была мать. Потом, когда бомбардировки стали более интенсивными, его увезли из города в деревню к тете, где они жили на территории "психиатрического приюта". Его дядя был мясником — по профессии и по своей сущности. Его мясницкий фартук, часто забрызганный кровью, наводил ужас. Густав немногое помнил о четырех годах, проведенных в деревне. Это были постоянный страх и смущение, невыразимый ужас перед психиатрическим приютом. Унижение от того, что он вынужден был справлять нужду на газетах под кроватью в своей комнате, потому что боялся пути через темный коридор, который проходил мимо дядиной комнаты. Постоянный плач по отсутствующей матери и ее брань во время приездов за то, что он такой плакса.
Пять лет спустя, после окончания войны и возвращения отца из лагеря для военнопленных, он вернулся вместе с матерью в свой разбомбленный дом, где провел первые шесть лет своей жизни. От их дома ничего не осталось, кроме четырех стен и старого стола, принадлежавшего отцу. На улицах, усеянных битым камнем, господствовали банды мародерствующих подростков, которые часто избивали его, крали еду и сексуально домогались. Его мать также испытывала унижения и пыталась добывать картофель, крадя его с фермерских полей. Густав жил в постоянном страхе неразорвавшихся бомб. Вскоре после того, как отец вернулся домой, мать попыталась сделать себе аборт при помощи вязальной спицы. Она потеряла много крови, и была госпитализирована, оставив Густава на неделю одного вместе с постоянно пьяным отцом.
Это все, что он помнил о своем детстве. Что-то ужасное произошло между ним и его отцом в тот раз, но он не помнил, что это было. Кажется, его отец в ярости разрубил топором старый стол — или это ему только рассказывали. Он помнил, что мать была вынуждена встать с больничной койки для того, чтобы "спасти его". Смутно он припоминал психиатрическую лечебницу, в которую был доставлен в делириозном, как принято выражаться, состоянии. Он помнил, что после этого события мир будто бы изменился. "Что-то сломалось во мне тогда,— говорил он мне сорок лет спустя.— Я умер для внешнего мира, стал как пустая оболочка, шелуха. С этого момента я никогда не мог вставать по утрам. Я потерял интерес к тому, что раньше интересовало меня; так продолжалось до тех пор, пока я не уехал в Америку..."
И все же надежда не оставляла маленького мальчика на протяжении всех этих ужасных лет. Каждый день он с нетерпением дожидался времени, когда будет можно пойти спать, потому что ночью, в темноте своей комнаты в доме мясника, он играл сам с собой в воображаемые игры. Однажды он прочитал в одном немецком журнале об археологическом открытии гробницы фараона Тутанхамона, Там же он увидел фотографии прекрасных произведений искусства и сокровищ. В своих фантазиях он был мальчиком-царем, который правит огромным Египетским царством, через которое проходили все пути на юг Африки. В этой стране он сверх меры был обеспечен едой, лаской и всем, что пожелает его душа. Однако самым главным было то, что у него был особый наставник — верховный жрец, которого он любил и который любил его. Этот человек, обладавший сверхчеловеческим могуществом, бывший почти что богом, учил Густава всему, что ему необходимо было знать: астрономии, миру природы, таинственной власти богов и искусству быть солдатом. Этот жрец также играл с ним в игры — сложные игры, правила которых были записаны странными иероглифами. Образ жреца/отца дополнял образ жрицы/матери — прекрасной женщины/богини, учившей его всем женским искусствам, включая музыку и секс.
Густав называл эти фигуры своими "небесными родителями", и их утешающее присутствие в его жизни не было ограничено рамками фантазий о фараоне Тутанхамоне. Когда он засыпал, они приходили к нему в сновидениях. Однако в сновидениях они вели себя несколько иначе, чем в фантазиях. Они никогда не вступали с ним в какие-либо отношения, как в фантазиях,— просто были "рядом", в своих синих мантиях. Они появлялись всегда, когда Густав чувствовал себя слишком напуганным или огорченным, чтобы самому справиться с этими переживаниями. Одного их присутствия было достаточно для того, чтобы успокоить его. Иногда они произносили слова утешения — Густав никогда не помнил, что это были за слова, но какими бы они ни были, они успокаивали его и приносили чувство безопасности.
Интерпретация и теоретический комментарий
При помощи этих фантазий Густав поддерживал свою надежду. Так он удерживал себя от того, чтобы не впасть в самоубийственное отчаяние, которое преследовало его день за днем. С точки зрения классического психоанализа, это могло бы быть истолковано как начало серьезной психопатологии у ребенка, как первый признак базового расщепления самовосприятия на искаженный, фантастически разработанный, внутренний мир и внешний мир, жизнь в котором стала невыносима. В классическом психоанализе эта фантазия была бы интерпретирована как защита, и ее содержание было бы сведено к галлюцинаторным регрессивным отношениям мальчика со своими отсутствующими родителями. Все это, возможно, действительно так. Когда этот маленький мальчик вырос и мне довелось работать с ним как с пациентом, наша работа часто вращалась вокруг имаго его реальных родителей. Однако позволить таким вещам остаться в рамках сюжета личной драмы было бы отступлением от сути юнгианского подхода, который требует определения выходящего за рамки редукционистских интерпретаций telos этих фантазий — их цели — а также анализа их архетипического содержания.
Согласно юнгианскому подходу, принимая во внимание обстоятельства жизни Густава, нужно было бы признать, что способность его психики изобретать такие фантазии по праву может быть рассмотрена как своего рода чудо. Его фантазии сделали чудо, они сохранили его жизнь, физическую и психическую. Выражаясь более точно, они поддерживали жизнь его духа, отраженного в символе мальчика-царевича, хотя бы и ценой заключения его в мир фантазий, с тем, чтобы спустя какое-то время возродить этот дух.
Итак, мы видим, что одной из целей, которые преследуют архетипические силы психики и ее центральный организующий архетип, который мы называем "Самостью", является поддержание жизни в зарождающемся эго, поддержка личностного духа, когда другие жизненные силы покинули его. В нашем случае поддержка жизненных сил осуществлялась через рассказывание эго историй — историй, которые создавали некое — пусть магическое — "место", где мог обитать дух, а следовательно, и надежда. Мы могли бы добавить к этому, в скобках, что архетипическая психика не может справляться с этой задачей сколь угодно долго без помощи из реального мира. Индивид должен заплатить высокую цену дезадаптации в реальном мире для того, чтобы внутренний мир мог прийти на выручку осажденному эго и оказать помощь тем способом, о котором мы говорили выше. Шандор Ференци прекрасно описал этот процесс в связи с клиническим случаем, схожим со случаем Густава.
"Неожиданный уход от ставших невыносимыми объектных отношений в нарциссизм, по-видимому, является удивительной, но, в общем, достоверной чертой этого процесса внутреннего разделения. Человек, отвергнутый всеми богами, полностью уходит от реальности и создает другой мир для себя одного, в котором он, свободный от земного притяжения, может достигнуть всего, чего бы он ни пожелал. Он был нелюбим и даже подвергнут истязаниям, теперь он отделил от самого себя некую часть, которая по-матерински любит, ухаживает и заботится о другой, страдающей части его "я". Заботящаяся часть опекает его, принимает за него решения, она делает все это с глубочайшей мудростью и тонким чувством такта. Она представляет собой саму доброту и ум, можно сказать, ангела-хранителя. Этот ангел-хранитель, видя страдания ребенка или угрозу его жизни, облетает всю Вселенную в поисках помощи, изобретает фантазии для ребенка, который не может быть спасен каким-то другим способом, и т. п. Однако в ситуации очень сильных повторяющихся травматических переживаний даже ангел-хранитель должен признать свое бессилие и бесполезность обмана из благих побуждений для истязаемого ребенка. Тогда не остается другого выхода, кроме самоубийства, если только не произойдут какие-то благоприятные изменения во внешних обстоятельствах. Таким благоприятным изменением могло бы стать чье-то присутствие, факт того, что теперь ребенок не один в этой неравной борьбе,— это могло бы стать противовесом суицидальному импульсу."
(Ferenczi, 1933: 237)
Кроме того, мы хотели бы отметить, рассматривая этот материал с юнгианской точки зрения, что в фантазиях маленького мальчика звучит всеобщий мотив — архетипический образ, который мы находим у культур примитивных народов, общий для них мотив "двойных родителей", небесных и земных. Идея о том, что за фигурами реальных родителей стоят их духовные эквиваленты, является общераспространенной и в наши дни, эта идея живет в институте "крестных" отца и матери, присутствующих при крещении ребенка и наблюдающих за его духовной жизнью. В этом обычае отражен тот психологический факт, что образ реального отца у ребенка нагружен чертами архетипа "Отца", т. е. Самости со всеми ее смыслами и образами, распространенными в культурах всего мира.
В этом случае мы имеем пример того, как травмированное эго в отсутствии доступных человеческих отношений с реальным отцом, необходимых для нормального роста, находит поддержку у воображаемого объекта из коллективной психики, который, в каком-то смысле, "появляется на сцене" и уводит эго в фантастический мир (система самосохранения). В данном случае нельзя сказать, что мотив, который подвиг Густава на "создание" своих небесных родителей, заключается только в исполнении желания, что соответствовало бы классической фрейдовской точке зрения. Больше похоже на правду предположение, что эго, сорвавшись в бездну травмы, обнаружило там "нечто" и было "захвачено" им — архетипической психикой — уровнем структурированного "бытия" психики, который не является продуктом деятельности эго.
Подводя итог, мы могли бы представить, будучи вынуждены полностью раскопать могилу Тутанхамона, царя-мальчика, что Густав обрел некую археологическую реальность, экстернализовавшую его собственную преждевременную "смерть", т. е. утрату "духа" в множественных травмах, которые он пережил в своей жизни. В египетских захоронениях с их тщательной подготовкой мумифицированного тела, множеством вложенных друг в друга гробов, запасами провизии, оставленной для ушедших в иной мир, был детально разработан план устройства Ба и Kα: соответственно, духа и души умершего человека. Именно жрецы, "божьи люди", заботились о Самости, подготавливая место для сохранения личностного духа. В нижеследующем кратком описании хода терапии Густава мы увидим, как неистово "они" (элементы системы самосохранения) сопротивлялись тому, чтобы отпустить "дух" Густава, когда мы начали работу с его травматическими чувствами.